Ирина РЕПЬЁВА "Константин Леонтьев. Восхождение на Афон"


Не так давно исполнилось сто десять лет со дня смерти философа Константина Леонтьева.

Константин Леонтьев родился через три года после Льва Толстого и всю жизнь наступал ему на пятки. Оба были аристократами по духу. В судьбы обоих тесно вплетены женщины-спутницы жизни. Оба были яркими и независимыми мыслителями. Оба принадлежат «золотому веку» русской литературы. И, наконец, оба едва знали своих отцов; их детство и отрочество сформировали женщины: Толстого - тётка, Леонтьева - мать.
Честолюбивому Константину неприятно было осознавать, что его отец «и не умён, и не серьёзен», то есть не внимателен ни к себе, ни к остальным. Он жил вне семьи, во флигеле, по утрам подавал сыну для поцелуя руку, а однажды заболел и умер. Что касается матери, то она, как многие образованные люди тогда и теперь, в меньшей степени обращала внимание на обрядовую сторону православия и больше - на мораль. Постов почти не соблюдала и даже слегка презирала набожных людей. Она казалась себе шире, чем были они. Но если молодой Толстой, даже незадолго до женитьбы, предпочитал аскетически проводить ночи на соломе, разбросанной по полу в его доме, матушка Леонтьева наполняла свой дом всевозможными, красивыми вещами. И Леонтьев на всю жизнь запомнил, как лениво просыпался в её кабинете, на полосатом диване. Сестра читала в углу псалом, а он смотрел в окно и видел тихий, белейший, снежный сад. Потом он напишет об этих мгновениях: «Поэзия религиозных впечатлений способствует сохранению в сердце любви к религии». Она может снова возжечь в сердце угасшую веру. Это ответ тем, кто вопрошает: «Зачем украшать храмы?» и не лучше ли было проесть эти деньги.
Потом, годами живя на Востоке, он, едва заслышит слова «Жертва Богу – дух сокрушен», всегда вспоминал мать, сестру, дом в Кудинове и Россию. Мать бывала и сурова, и властолюбива, но она умела на равных разговаривать с сыном. И тем самым выработала в нём одну из главных его теорий – чем разнообразнее жизнь в государстве, тем оно сильнее. И наоборот: «…только там много бытовой и всякой поэзии, где много государственной и общественной силы». Сила же вырабатывалась полнокровным существованием разных сословий, обычаев и культур. А без государственной силы история не сможет «слепить изящные и могучие формы культурной человеческой жизни».
Леонтьевы не были богаты. Чтобы обеспечить себя в будущем, Константин пошёл на медицинский факультет. Принуждая себя к занятиям, которые ему не были по сердцу. И тут, может быть, впервые выявилась его несхожесть с толпой. В то время как его коллеги-студенты грубо веселились, Леонтьева мучило безверие, болезни, безденежье и подавленное самолюбие. Ему казалось, что у его товарищей неприятные лица. «А я всегда любил изящное, даже в товарищах». Была ещё и боязнь рано умереть. И это тоже сближает его с Толстым: оба боялись, что уйдут из жизни, так и не познав страсть, не будучи любимыми. Константин читал романы Тургенева об одиночестве «лишних людей» и плакал над ними!
В растёрзанном состоянии он и написал «Женитьбу по любви» - комедию, основанную на анализе болезненных чувств. Ему посоветовали показать её Тургеневу, жившему неподалёку. И Тургенев ответил! Он сразу отметил своеобразие личности Леонтьева: «Видно, что вы не подражаете ничему, а пишите прямо от себя…» Вероятно, Леонтьев так много обещал своими способностями, что тридцатилетний Тургенев взял его под свою опёку. Это спасло Леонтьева от пессимизма, которым отличался и Толстой. Как любому юноше ему хотелось узнать в эти годы самого себя, свою цену: «Имею ли я право… так чувствовать и так думать?» И Тургенев вознёс его, чтобы поставить на ноги.
Интересно, что, готовя Леонтьева в большие литераторы, Тургенев велел ему читать Пушкина и Гоголя. А вот его, Тургенева, а так же Григоровича и Дружинина, «можно и не читать». Но Леонтьев не любил Гоголя за его жестокую карикатуру на жизнь, ядовитую сатиру, которая не придавала миру красоты, не согревала сердце. «И Тургеневу пришлось напомнить мне о «Тарасе Бульбе», об очерке «Рим», о могучей поэзии повести «Вий». Хвалил Тургенев и Гончарова – за дар «архитектурной постройки» произведения, которого не было у других. Грановский, Катков, Боткин, Сухово-Кобылин – вот круг Леонтьева в ту пору. Но молодой ум, излив однажды свои страдания и мечты, уже не знал, что придумать посложнее и поглубже. У Тургенева были свои советы быстрого вызревания личности: «Смелей бросайтесь в жизнь! Смелей! Женщины! Лошади, товарищи…» «Не хорошо художнику жениться. Если служишь Музе, так служи ей одной… Ещё несчастный брак может способствовать развитию таланта, а счастливый никуда не годится».
Разумеется, это было далеко от религиозной нравственности матушки Леонтьева. Но молодой человек скорее примет совет от старшего друга, чем от женщины.
Леонтьев отказался от женитьбы на той, которую любил. И «какими болями всех родов отозвалась эта жертва!» К. Долгов, наш современник, один из немногих, кто занимается творчеством и судьбой Леонтьева сегодня, делает такое предположение в книге «Восхождение на Афон»: если бы Леонтьев добровольно не сломал этого живого дерева – своей первой любви, к нему не пришла бы расплата. Лиза Политова, с которой он познакомится в будущем, в Крыму, и на которой женится, сойдёт с ума. Боль болью искупается.
Но вот молодой врач Леонтьев, опять-таки по следам Льва Николаевича, едет на Крымскую войну. Теперь он уже понимал, что «всякое высокое развитие очень трудно» и потому мечтал создать хотя бы одно гениальное произведение. Но школа Тургенева сделала своё дело: и Леонтьев признаётся себе: пусть эта вещь и будет до бесстыдства искренна! Лишь бы прославиться. Лишь бы слава пережила его!
Надо сказать, что в эти годы Леонтьев оформляется как язычник и эстет. Когда он потом вернётся в Петербург, его по-прежнему будут коробить некрасивые лица окружающих. Панаев и Некрасов оба покажутся ему «отвратительными», Гончаров «обывателем». Представьте себе только: «Жена его носит очки!» Он нарочито отделяет себя, аристократа, от разночинной литературной среды того времени, как сделает это и молодой Толстой. И та отплатит обоим замалчиванием в журналах их повестей, рассказов. Отчасти поэтому мы почти ничего не знаем о Леонтьеве.
В Крыму он впервые почувствовал себя ответственным. Но если молодой и честолюбивый Толстой запишет в своём дневнике, что мечтает сотворить какой-нибудь «парадокс», Леонтьев тщеславится по-своему. Однажды, заметив мачты вражеских кораблей совсем близко от берега, он спокойно сидит на балконе гостиницы и курит хорошую сигару, хотя мимо него как сумасшедшие мчались пролётки, телеги и кареты. Ему хотелось, чтобы красота вошла в его жизнь, в жизни его современников, но он ещё не знал, что такое красота, какой она должна быть, и шёл опытным путём. А этот путь заставляет человека бросаться из крайности в крайность. Рассказывали же и иное! Как Леонтьева направили в Карасу-Базар, в котором свирепствовали тиф и лихорадка. Из четырнадцати врачей на ногах оставались тогда двое. Прочие умерли или умирали. И эстет Леонтьев в панике убежал в Феодосию, бросив больных и раненых. Только заступничество товарищей спасло его от суда. Трусость ли это была? Скорее, он желал спасти себя для «истории», потому что не успел реализовать свои способности.
В армии кутил он не менее Толстого, который имел чудесное свойство не пьянеть. Вдруг женится на Лизе, дочери мелкого греческого торговца. И никто до сих пор не знает: любил ли он её, если, не переставая, изменял. Жена ведь и заболела из-за него.
Но только в 1863 году начинается самая блестящая полоса жизни Леонтьева. Его послали служить на Восток: в Турцию и Грецию. И вот тут его мысль заработала. Но как? Методом сравнения. Он увидел толпу оригинальную и яркую. Дома светлые и чистые, женщин скромных и молчаливых, детей здоровых и ухоженных.
Его отчёты так интересны, точны, умны, что очень нравятся в Министерстве иностранных дел, в Петербурге. В то время русское правительство требовало от своих дипломатов двух вещей: знать хорошо, что делается и даже думается, и держать себя так, чтобы помнили, что есть на свете Россия. И Леонтьев замечает: греки, турки и болгары уважают сильную Россию. Грекам и болгарам нравится русский монархизм, русская дисциплина, русское братство и русское покровительство. «В политике, - сообщает Леонтьев, - они были даже больше русскими, чем мы сами… Нам приходилось иногда у них учиться русскому охранению, русскому политическому эгоизму…, который они считали для будущности Востока более спасительным, чем бескорыстие или излишнее доверии даже к самим христианам». «Прежде всего, нужны страх и сила», - говорили эти люди.
Он был уверен в том, что нельзя ослаблять мусульманскую Турцию. Она не даёт передраться двум вечным соперникам: Греции и Болгарии - христианским, но дьявольски гордым государствам. О румынах он писал, что нет пошлее народа. О болгарах, что нет их трудолюбивее и зажиточней. Что русские самые пламенные христиане. Что крымский татарин деятельнее своего единоверца – турка. Что православные хохлы злее и неприятнее великорусских раскольников. А молдаване ни то, ни сё.
Однако во всяком мнении должна быть точка опоры. И Леонтьев то прислушивается к Герцену, который говорит, что в России средний, умеренный либерализм никогда не пустит корни: это для России слишком мелко. То находит опору в ненависти. Поскольку западные страны постоянно выступали против России, он стал ненавидеть западную цивилизацию, и даже говорил, что художественное творчество невозможно без этой ненависти. Так как общественное в россиянине переплетено в личным. А как ещё можно относиться к либерально-демократическому мещанскому прогрессу, которое уничтожило в Европе всё разнообразие культур? Заменив понятие «культура» понятием «цивилизация».
Но и Россия ему не нравится: со времён Петра1 уничтожая свою аристократию, она оставляет только два начала: фрачное мещанство и народ. Уничтожив посредством революции буржуазию, она уничтожит и свой народ, который любит копировать все повадки буржуазии. Вот поэтому необходимо сохранить все сословия! «Красота есть единство в разнообразии».
… Балканских славян поддерживать нужно. Но лишь поддерживать. Если Россия объединится с ними в одно большое государство, они не прекратят войны друг против друга, и тем разрушат Россию… В это время всё, что пишет Леонтьев, - о Востоке. Он сделал то, что в Западной Европе сделают только в двадцатом веке: поставил в центр своих исследований повседневную жизнь народов. И в ней искал разгадку тайн их души.
Буржуазную, интеллигентскую половину греко-славянского народа с их искусством и цивильными устремлениями, он считал скучнее, грубее, однообразнее нашей интеллигенции и буржуазии. Ибо под европейским сюртуком «прогрессивно мыслящих» южных славян и греков он видел отказ от своих корней, от народной жизни. Они были европейцами даже более чем сами европейцы. А что может быть отвратительнее жизни по одному образцу? Да к тому же и чужому? Ведь добившись своего, то есть, став европейцами, они словно засыпали, не зная, что делать дальше, когда главная цель достигнута. А вот простой народ на Востоке лучше нашего, отмечал в своих произведениях Леонтьев, потому что трезвее, опрятнее, наивнее и нравственнее в семейной жизни. Здесь мужья не гоняются с кнутами и палками за растрепанными женами по улицам деревни; не видать разбитых лиц и пьяных женщин. Идеал семейный строг для всех поколений. Грек любовниц не берёт.
Напротив, образованный по-европейски христианин, попадая на Восток, или нёс в себе сухую нравственность привычки и боязни, или впадал в грубый и бесчестный разврат. Не избежал этого и сам Леонтьев. Пусть и эстетствуя, приукрашивая свой разврат, считая, что именно через него он и постигает поэзию Востока. «Послушайтесь моих советов: не откладывая, заведите себе любовницу: простенькую болгарку или гречанку», - пишет он другу весело.
Но Леонтьев и тут старался отличиться от остальных. Он сформировал философию: свою необыкновенную способность к наслаждению жизнью воспринимал как дар Божий! Он полагал, что потому живёт с этаким эстетическим удовольствием, что умеет жить, а другие нет - именно потому, что они бездарные «дураки», не художники и не поэты.
И вдруг случилось то, чего он менее всего ожидал. Это было уже в 1871 году, на сороковом году жизни Леонтьева. Радость из него ушла! Он перестал любить жёлтую, цвета солнца, землю Востока, базарно пёстрые одеяния его жителей, высокое, безмятежное голубое небо, под которым так легко быть счастливым! Жизнь души замерла, как в тех, над которыми он смеялся. И в первый раз в жизни он ничего не желал, кроме вещественных удобств. Пресыщение ли это было? Спокойная тоска или скука? Преждевременная старость?.. Но тоска наступала на сердце. Тоска, не испытываемая им прежде. Служа в Крыму, он некогда оздоровил себя физически, стал мужественно крепок и красив. И он не понимал, что творилось с ним сейчас!
… Или это жена, которая пострадала из-за него, как бы делилась с ним своею болезнью?.. Он начал искать причины своей безрадостности. Да, его литературные произведения по-прежнему замалчивают в России. Да, он стал расходиться во взглядах с политиками - панславистами. Но истинная причина была в том, что Леонтьев разочаровался в прожитых сорока годах своей жизни. Он презирал себя и их. Нечто подобное происходило несколько раз и с Толстым, который хотел даже убить себя. И у того и у этого ненависть к себе и к жизни возникала на фоне относительного успеха.
Что же это было? Это был шанс переменить свою жизнь. Как человек православный и, несомненно, верующий, Леонтьев причащался и потому уже носил в себе благодать Божью. Но он оправдывал свои грехи, считал их «даром»Всевышнего, гордился ими, тщеславился и приобщал к ним других, как некогда его самого Тургенев. Тургенев, воспевавший чистых и верных девушек. Слово часто расходится в человеке с делом. А «совратителей» Церковь всегда ставила ниже совращенных.
Трагедия разыгралась в сердце Леонтьева именно тогда, когда он поселился в Солуни, где находился Афонский монастырь, земной удел Богородицы. Примерно в это же время там поселится и молодой русский монах Силуан. Но и он будет время от времени страдать по причине «богооставленности». Это когда Бог уносит из души человека Свою Силу, оставляя ему только силу его собственную, человечью. Дабы Силуан понял, что есть Бог и что человек. Несомненно, Леонтьев был рождён для жизни высокой и духовно красивой. И вот он был временно оставлен, как бы наедине с собой, чтобы неподержанная свыше, нераскаянная душа ощутила всю свою тяжесть, угнетенность грехом и неухоженную заброшенность. Леонтьев заболел и почувствовал близость смерти.
Лекарства не помогали. Все сорок лет своей жизни переосмыслил он в течение нескольких недель. В отчаянии, лежа на диване, обратился он к образу Богородицы, только что принесённому с Афона, и попросил: «Рано! Рано! Я ещё ничего не успел!» Но почему не успел? Почему думает, что успеет после, если буден дан новый шанс? Однако душа возвысилась и приподнялась. Леонтьев выздоровел.
Это так поразило его, он решил немедленно постричься в монахи. Другая крайность. «Парадокс», как сказал бы Лев Николаевич Толстой. Год прожил Леонтьев в Афонском монастыре, при двух умных монахах, которые предостерегли его, что он не готов ещё к их суровой доле, даже не смотря на закалку, пройденную на войне. Поэтому он принял монашеский постриг много позже, поклявшись себе - до этого никогда не оставлять больную жену.
К тому же, он задумал написать художественное произведение, которого до него никто не писал, но много позже создал Иван Шмелёв. Нечто вроде «Лета Господня». «Чтобы и многие другие образованные люди уверовали, читая о том, как я из эстетика – пантеиста, весьма вдобавок развращенного, сладострастного донельзя, до утонченности, стал верующим христианином; и какую я, грешный, пережил после этого долголетнюю и жесточайшую борьбу, пока Господь не упокоил мою душу и не охладил мою …сатанинскую …фантазию».
«У нас истинно православных художественных произведений вовсе нет. Считать, «Братьев Карамазовых» православным романом могут только те, которые мало знакомы с истинным православием, с христианством святых отцов и старцев Афонских и Оптинских». «Боже мой, как хорошо, легко! Как всё ясно! И как это ничему не мешает: ни эстетике, ни патриотизму, ни философии, ни … науке, ни правильной любви к человечеству», - стало его мироощущением.
Но не только возвращенная радость были итогом вторичного обращения к вере. Незадолго перед смертью, 14 августа 1891 года, Леонтьев написал В. Розанову: «… всё главное мною сделано после 1872/73 г.г., то есть после поездки на Афон и после страстного обращения к личному православию… Личная вера почему-то вдруг докончила в сорок лет и политическое, и художественное воспитание моё. Это и до сих пор удивляет меня и остаётся для меня таинственным и непонятным».
Когда консулом в Солонике, он лежал на диване в страхе неожиданной смерти, его литературные планы были очень смутны. И только после выздоровления всё вдруг стало в голове на своих местах, явился план и идея «Одиссея Полихрониадеса» - который станет его любимым детищем. А потом написалась и работа «Византия и славянство». Бог как бы довершил его образование, отсёк от души лишнее, дал основание, сосредоточенность мысли и огромную работоспособность. Теперь уже не ненависть к мещанину, «среднему европейцу», или даже любовь к России стала точкой его опоры. Не эмоции, а какое-то явившееся в сердце знание: что писать и как делать.
Прежде он призывал увидеть красоту природы и любви, а теперь - созидать красоту истории и жизни.
И вот Леонтьев опять встречается с Толстым – теперь на арене литературной критики. То была пора откровенной канонизации Льва Николаевича, который получал восторженные письма со всех уголков мира, даже из Америки. Но Леонтьев, один из немногих, посмотрел на литературу Толстого действительно другими глазами. Глазами религиозного человека. Он признавал гениальность Толстого. Но не упивался ею. Трезво мысля, он написал, что великий писатель рос на отрицаниях. «… На тройном русском отрицании. На отрицании политическом, т. е. отрицании всего социально высшего… Результат – чрезмерное поклонение мужику, солдату, армейскому и простому Максиму Максимовичу». Что, собственно, и породило потом статью Ленина «Лев Толстой как зеркало русской революции». То есть - на упрощении сложного сословного общества. «Потом на отрицании моральном – в первых произведениях, особенно в «Детстве» и Севастопольских очерках, - всё тщеславие и тщеславие!» И ведь прав был! Ибо Толстой время от времени свою жизнь, свои искания и находки выставлял за образец для всего общества. «Наконец, на отрицании эстетическом». Леонтьев имел в виду литературную школу критического реализма, которую открыл Гоголь. А у Гоголя уж все потом учились: и едкой сатире, и беспощадному юмору. «Даже Тургенев портил свой нежный благоухающий талант то поползновениями на нечто вроде юмора, которого у него было мало, то претензиями на желчь». Толстой перерос натуральную школу в двух больших романах своих, но до того долго бился в сетях натурализма. Леонтьев же искал и находил прекрасное у Толстого: например, образ Вронского, как ни странно. Он советовал Льву Николаевичу не рассматривать человека через лупу, делая выпуклее его недостатки. Впустить в литературу идеальное и героическое. Именно то, что Василий Розанов назовёт потом «антисмертностью».
Современниками Леонтьев был почти не понят. Но и сегодня далеко не все примут его оценку: что только поэзия религии, например, сможет когда-нибудь оттеснить поэзию изящной безнравственности, которая всегда одерживала верх над моралью. Что люди должны вырастать хотя бы до боязни согрешить. Однако Н. Бердяев правильно назвал Леонтьева «мучеником переходной религиозной эпохи», нечто вроде того, что мы переживаем сегодня. Добровольным мучеником. Он даёт духовные импульсы, побуждая многих из нас к жизни и сегодня, написал о нём Константин Долгов. Поэтому его самого вряд ли можно было бы назвать «лишним» человеком.

© 2002 "Учительская газета"

Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика